Иконка мобильного меню Иконка крестик
Эпидемия COVID-19
Эпидемия COVID-19
Эпидемия сегодня охватила весь мир. Мировая статистика подтверждает, что дети от нее почти не страдают. Но, несмотря на это, именно дети, переносят вместе с нами тяжести вынужденной изоляции, удаленного обучения, снижение семейных доходов и множество иных бед, о которых еще несколько месяцев тому назад никто и не подозревал. Российский детский фонд и все его отделения в регионах нашей страны с первых же дней начали оказывать помощь пострадавшим.
Оборудуем туберкулезный санаторий
Оборудуем туберкулезный санаторий
Детский реабилитационный центр «Верхний бор» в г. Тюмень - участник благотворительной программы Российского детского фонда «Детский туберкулез». Центр рассчитан на одновременное пребывание 225 детей в возрасте с 1,5 до 18 лет. Здесь получают лечение дети с различными проявлениями туберкулезной инфекции, а также дети с заболеваниями органов дыхания и ЛОР-органов. Им очень нужна ваша помощь.
1 июня – Международный день защиты детей
1 июня – Международный день защиты детей
В 2020 году исполнится 70 лет с того дня, когда в мире впервые отметили Международный день защиты детей. В юбилейный год по приглашению фонда в Москву приедет несколько тысяч детей из самых бедных и социально не защищённых слоев общества. Вы тоже можете сделать им свой подарок, который, возможно, изменит их дальнейшую жизнь.
Восстановим сельские библиотеки
Восстановим сельские библиотеки
После катастрофического паводка 2019 года в Иркутской области люди лишились не только имущества и жилья. Пострадали многие сельские библиотеки – средоточье общинной культуры и грамотности в этих удаленных районах. Восстановить библиотечные фонды, отремонтировать здания, технику, мебель означает вдохнуть жизнь в разорённые стихией села.
Помощь программе

Программа
Финансовая помощь
Необходимо собрать:

93 000 000

На потребности:
  • логистическое сопровождение
  • транспортные расходы
  • менеджмент проекта
Человеческие ресурсы
Нужны волонтеры:
  • менеджеры
  • фтизиатры
Материальная помощь
Необходимые вещи:
  • белье
  • сезонная одежда
  • обувь
  • гигиенические принадлежности
  • книги
  • спортивный инвентарь
  • медицинское оборудование
Заполните форму, опишите подробно проблему и мы вам поможем
Кому помочь
Помощь программе

Программа
Финансовая помощь
Необходимо собрать:

93 000 000

На потребности:
  • логистическое сопровождение
  • транспортные расходы
  • менеджмент проекта
Человеческие ресурсы
Нужны волонтеры:
  • менеджеры
  • фтизиатры
Материальная помощь
Необходимые вещи:
  • белье
  • сезонная одежда
  • обувь
  • гигиенические принадлежности
  • книги
  • спортивный инвентарь
  • медицинское оборудование
Получить помощь
Заполните форму, опишите подробно проблему и мы вам поможем
Статьи

ДОБРОТА СИЛЬНЫХ

Дата новости 05.12.1988
Количество просмотров 343
Автор статьи Альберт Лиханов «Правда»
Рей Брэдбери, «Вино из одуванчиков». Харпер Ли, «Убить пересмешника...». Дж. Сэлинджер, «Над пропастью во ржи». Три разных писателя, три непохожие судьбы, три неодинаковые книги. Но одно пронзительное, роднящее эти книги чувство — обнаженной, острой боли за малых сих: что с ними будет, когда их захлестнет волна взрослой жизни, выживут ли они, сумеют ли сохранить в себе неподдельную честность детских мер правды и доброты. И чувство страха: неужто же только изменой детству, его идеалам, забвением незабываемого, неужто же только такой жестокой ценой человек может сохраниться, выжить в море стандартных установлений, правил, которые выдуманы будто нарочно, чтобы убить детство.
И кто придумал эти правила?
Надо же — бывшие дети, ныне взрослые!
Не правда ли, удивительный парадокс: главные недруги детей — те, кто ими когда-то был. Вбив себе в голову, возомнив почему-то, что правила детства существуют только для детства, да и то эти правила ошибочны, взрослое большинство навязывает свой кодекс поведения, понятный ему, и если бы одна только глупость, или жестокость, или непонимание руководили им! Нет, нет, в том-то вся и беда, что очень часто взрослые движимы лучшими чувствами, благими намерениями, даже любовью, и вот именем любви, изо всех сил стараясь помочь детям, они почем зря выжигают эту самую любовь в яростном старании сделать из детей людей.
Будто дети не люди!
Лев Николаевич Толстой так представлял себе типичное взрослое заблуждение:
«В этом заключается вечная ошибка всех педагогических теорий. Мы видим свой идеал впереди, когда он стоит сзади нас. ... Здоровый ребенок родится на свет, вполне удовлетворяя тем требованиям безусловной гармонии в отношении правды, красоты и добра, которые мы носим в себе; он близок к неодушевленным существам — к растению, к животному, к природе, которая постоянно представляет для нас ту правду, красоту и добро, которых мы ищем и желаем. Во всех веках и у всех людей ребенок представлялся образцом невинности, безгрешности, добра, правды и красоты. Человек родится совершенным, — есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, останется твердым и истинным. Родившись, человек представляет собой первообраз гармонии правды, красоты и добра. Но каждый час в жизни, каждая минута времени увеличивают пространства, количества и время тех отношений, которые во время его рождения находились в совершенной гармонии, и каждый последующий шаг и каждый последующий час грозит новым нарушением и не дает надежды восстановления нарушенной гармонии.
Большей частью воспитатели выпускают из виду, что детский возраст есть первообраз гармонии, и развитие ребенка, которое независимо идет по неизменным законам, принимают за цель».
Первообраз гармонии правды, красоты и добра...
Повторим же еще и еще раз эти слова, вдумаемся не в поверхностный смысл формулы, но вглядимся в глубину представления, в существо мысли и положения, обернем вспять нашу повзрослевшую память, чтобы вспомнить себя и невозвратную жизнь, не выцветающую от времени, всегда озаренную солнцем, напоенную запахами цветов, спиленного дерева или угля, волшебно таинственную, полную шорохов невидимых существ, движений живых трав, манящую, дарящую откровение, радость, но и страх, но и непонимание, но и боль — обернем нашу память вспять к детству, и я не сомневаюсь — всякий раз, сколько бы ни возвращались туда, первое чувство, которое одолевает нормального человека, — тоска по невозвратности, страдание от необратимости времени и бытия и желание очистить, очистить, очистить свою взрослую жизнь пусть наивными, зато такими чистыми идеалами собственного детства...
Эта мысль не названа впрямую в книгах Брэдбери, Ли, Сэлинджера, но она — главные стропила их сочинений, внутренняя основа, на которой все держится, атмосфера, в которой только и может дышать действие. «Вино из одуванчиков», «Убить пересмешника...», «Над пропастью во ржи» — три блестящих гуманистических панегирика в защиту детства, три гимна человечности, три адвокатские речи в пользу доброты, любви и добросердечия.
Но только ли?
Власть подлинного искусства заключена в яркости образных представлений. Однако подлинным шедевром сочинение может стать лишь при том условии, что яркая образность сливается в глубокую философскую концепцию.
Не думая о том нисколько, ничуточки не заботясь об этом, Брэдбери, Ли и Сэлинджер представляют нам с вами свои личные философские выводы, которые обладают свойствами вовсе не философски-уравновешенными — они врываются, не спросясь, в наши сердца, в наши души, заставляя нас содрогаться от чувства справедливости и несправедливости, от боли и радости, от смеха и тоски.
В чем же суть этих философий?
Главная общая идея всех трех книг, как, впрочем, истинно гуманистических произведений литературы и искусства вообще, прикасающихся к теме детства и — добавим — старости, есть защита, охранение тех, кто — еще или уже — слаб, нуждается в поддержке, в помощи, в духовной силе всех, кто силой такой обладает.
Дети и старики. Старики и дети. Два этих возраста можно уподобить двум Великим Озерам, сообщающимся между собой стремительной рекой взрослого бытия. Многим кажется, что река эта и есть главный стержень жизни, а опровергнуть такое утверждение не всегда просто, потому что взрослому миру многое дано и многое на него возложено, однако детство и старость обладают двумя свойствами, перед которыми надобно отступить, которые следует осмыслить и не забывать ни на день — Начальностью и Конечностью всего сущего. То есть нас самих.
Глупы ли, жестоки ли, неправедны ли взрослые, — причинность не имеет ровно никакого значения! — они всегда одинаково не правы и немудры, если позволяют себе такую нищенскую роскошь, такое ничтожное расточительство — не помнить, попирать, не уважать, унижать, отвергать, не любить, отталкивать человеческую Начальность и Конечность, иными словами — самих себя, свое бывшее детство, свою будущую старость.
Казалось бы, все так просто — помни лишь самого себя в начале, предполагая собственный же конец, ан нет, взрослый мир часто демонстрирует поразительное безрассудство, чудовищный эгоизм, и примеры конкретного бытия дарят нам, увы, печальные образцы взрослого отмежевания от детства и старости, глупейшего возведения плотин перед Озерами детства и старости, будто эти взрослые умышленно норовят остановить скорость реки собственной жизни.
Нет, это еще никому не удалось — замедлить течение жизни и пожить дольше благодаря ожесточению, злобе, нетерпимости, обращенным к слабым мира сего. Жизнь можно продлить лишь одним, благородным способом, сея любовь и добрую память в душах тех, кто идет вслед за нами, и таким образом продлевая свое духовное существование.
Обратите внимание: великая, пусть и не новая, философская мысль о мостах, перекинутых жизнью между детством и старостью, кажется едва ли не несущей конструкцией во всех трех книгах — «Вино из одуванчиков», «Убить пересмешника...» и «Над пропастью во ржи». Рэй Брэдбери, всемирно известный фантаст, даже становится скрупулезным натуралистом, описывая похожую непохожесть старости и детства. Старая миссис Бентли хоть и названа им женщиной бережливой, но примета эта выглядит совсем по-детски: «У нее хранились старые билеты, театральные программы, обрывки кружев, шарфики, железнодорожные пересадочные билеты» — то, что взрослые оценят как странность возраста, а дети — как настоящую ценность важных для них, понимаемых ими вещей. Зато вот они не понимают, отчего миссис Бентли в самую жару, когда с них пот катит градом, вовсе не жарко, — это признак старости. И никак не понять Тому Сполдингу, Джейн и Элис, что миссис Бентли когда-то звали Элен и когда-то она была маленькой девочкой. Старая женщина показывает им колечко, которое носила в детстве, маленькую гребенку, которой когда-то расчесывала волосы, свою детскую фотографию, но сознание маленьких людей, пока что скованное сном детского непонимания, не может представить такое простое: дети, прожив жизнь, становятся стариками. Они скажут: «Нет, эти старые вороны никогда не были ласточками, эти совы не могли быть иволгами, эти попугаи не были певчими дроздами». «Да, да, придет день — и вы станете такими же, как я!» — «Ну нет, — ответили девочки. — Ведь правда, этого не может быть?» — спрашивали они друг друга. «Вот увидите», — сказала миссис Бентли. А про себя думала, господи боже, дети есть дети, а старухи есть старухи, и между ними пропасть. Они не могут представить себе, как меняется человек, если не видели этого собственными глазами».
Нет, напрасно волнуется миссис Бентли: рано или поздно детство освободится от собственных иллюзий. Но в этом освобождении всегда заключена какая-то тоска, неболтливая боль — неболтливая потому, что у детства еще нет слов для выражения этой боли, и высшая мудрость взрослых — почувствовать молчаливое страдание взросления, не торопя его, не подгоняя стайки малышей к взрослому водопою точных знаний, лишенных наивности.
Мне кажется, именно по этой простой, но важной причине миссис Бентли мудро уступает малышам, вступая в горькую для себя, но спасительную для детей игру и разыгрывая спектакль, радующий тем, что ей-то дано знать настоящий ответ:
«— Сколько вам лет, миссис Бентли?
— Семьдесят два.
— А сколько вам было пятьдесят лет назад?
— Семьдесят два.
— И вы никогда не были молодая и никогда не носили лент и вот таких платьев?
— Никогда.
— А как вас зовут?
— Миссис Бентли.
— И вы всю жизнь прожили в этом доме?
— Всю жизнь.
— И никогда не были хорошенькой?
— Никогда.
— Никогда-никогда за тысячу миллионов лет?
В душной тишине летнего полудня девочки пытливо склонились к старой женщине и ждали ответа.
— Никогда, — отвечала миссис Бентли. — Никогда-никогда за тысячу миллионов лет».
Впрочем, нет ли в этом щедром сроке — тысяча миллионов лет — доброй правды детства, когда жизнь кажется бесконечной не только для маленьких, но и дарована всем остальным, как бы утверждая бесконечность миссис Бентли и всего сущего на земле — столь удивительного, красочного и неповторимого, что это волшебство просто не имеет права когда-то кончиться. Не заключен ли в таком представлении тот самый толстовский первообраз гармонии правды, красоты и добра? Не заключена ли в жестком детском неверии вселенская вера в общий мир всего живого? Нет ли высшей правды в наивности детей, которая, конечно, не может удержать взрослых от безумий всякого рода, включая самоуничтожение, но способна внушить мысль о подлинной истине, которая есть цельность и первородная ценность мира? Не оказывается ли ребенок в нашем безумном мире носителем правды высшей степени — всей своей сутью, всем своим существованием, включая наивную веру в вечность и доброту?
Харпер Ли и Сэлинджер — каждый по-своему — развивают и укрепляют мысль о том, что из всех хрупких ценностей мира самой ломкой оказывается душа ребенка, отрока, юноши. Вульгарная педагогика и торопливая взрослость с трагической недоверчивостью склонны полагать детство незрелостью, рассматривая поступки детей как лишь деяния характеров. Характер, нрав, личность, спору нет, действуют в ранней жизни человека с предельной открытостью, но «нравное» поведение объективно-то диктуется жизнью и влиянием окружающих взрослых или детей, «продолжающих» взрослых, копирующих их и добрую, и дурную суть. Искать корни детских бед, как, впрочем, находить истоки детских достоинств, следует в мире взрослых, не принижая детских душ до уровня неспелых, а оттого кислых плодов.
Никто — никакой педагог, никакой мудрец — не в силах сказать, когда и в чем наступила зрелость, в чем человек, начинающий жизнь, еще не способен разобраться, а что он чувствует основательней и глубже любого взрослого. В тонких этих измерениях наука сдается, уступая право суждения литературе, искусству, где по самой природе этих видов человеческого познания важны тенденции, а не точный расчет, чувство, интуиция, а не гарантированное обоснование, логика поступков и антилогика слез и смеха, а не фармацевтическая взвешенность.
И оказывается: эта власть раскрепощенной художественной мысли нам важнее, дороже, а по смыслу — гораздо существеннее многого иного.
Вот история Холдена Колфилда, американского отрока, который никак не уживается с приятелями по школе, который никак не возьмет в толк разумные проповеди родителей и учителей, который рад бы найти утешение в первой любви, да его корчит от лживости его подруги, создавшей в своих мечтах стандартный идеал взрослой будущности, не вызывающий у Холдена ничего, кроме отвращения, который пытается приобщиться к запретным плодам взрослой жизни и терпит поражение за поражением. Мечущийся, на каждом шагу получающий пощечины неудач, одинокий этот волчонок, как ни удивительно, не существует лишь только на этой земле, никому не нужный, а мыслит, живет глубокой духовной жизнью, руководствуясь идеалом высокой нравственной силы. В сумятице, окружающей его, он выбирает абсолютно точную цель, продиктованную не ненавистью — это было бы так легко и объяснимо, — а любовью. Его любовь распространяется на всех малышей, хотя он и сам-то всего лишь отрок, «гадкий утенок», еще и не подозревающий, что станет прекрасным лебедем, это все за гранью повествования, — так вот, его любовь обращена ко всем, кто младше его, — к умершему брату Алли, к сестренке Фиби, к незнакомой девчушке, которой он поправляет коньки, к малышу, который упорно шагал не рядом с родителями, по тротуару, а по мостовой, и пел негромко — для себя пел — эту песенку: «Если ты ловил кого-то вечером во ржи...» И, может быть, эта любовь к младшим не случайна в Холдене, может быть, она родилась в безвоздушном пространстве нелюбви и равнодушия к нему, Холдену, как самый естественный ответ на нее.
Чувствуя нелюбовь, он хотел любить. Жаждал этой любви. И вовсе не необыкновенной любви к девчонке жаждет большое сердце небольшого мальчишки, а великой, невзыскующей любви к тем, кто ее, этой любви, не ждет и не просит и тем не менее остро нуждается в ней — о нужде этой Холдеи скажет так своей сестренке Фиби:
«...Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером в огромном поле, во ржи. Тысячи малышей и кругом — ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю обрыва, над пропастью, понимаешь? И мое дело — ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть. Понимаешь, они играют и не видят, куда бегут, а тут я подбегаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверное, я дурак».
Нет, он не дурак. И дело не в том, что у него умное сердце. Умное — еще не всегда горячее. У Холдена, мальчишки, жаждущего спасать других, — горячее, неравнодушное сердце, всем своим ритмом протестующее против рассудочного посыла, процитированного в этой же книге: «Признак незрелости человека — то, что он хочет благородно умереть за правое дело, а признак зрелости — то, что он хочет смиренно жить ради правого дела».
В противостоянии с обывательским эгоизмом и уравновешенностью живет подросток Холден, не будущий человек, а человек, не слабый отрок, но зрелая личность, и это при том, что окружающим его взрослым и сверстникам внешне его поведение кажется вопиющим образцом непоследовательности, пренебрежения, семейного да и общественного вызова.
Как же часто, вдаваясь в подробности внешней линии поведения, взрослый мир безнадежно беспомощен, не понимая мотивов этого поведения, не принимая в расчет, не анализируя поведения внутреннего, так сказать, истории поступков и им предшествующих мыслей. Книга Сэлинджера, таким образом, исполняет двойные обязанности — защищает отрочество от взрослого непонимания, объясняя растущего человека, и утверждает право на защиту детства даже человеком несовершеннолетним. Вообще совершеннолетие, как бы утверждает книга «Над пропастью во ржи», понятие не возрастное, а духовное. Право на защиту имеет не взрослый, а тот, кто взросл духом, душевной своей добротой.
Холден — мальчик, у него, как водится говорить, все еще впереди, и за пределами книги, в расплывчатой дали предсказуемой, предугадываемой судьбы, можно разглядеть не легкую жизнь, но жизнь осмысленную, способную осчастливить многих слабых силой веры в них, надежды на них, любви к ним.
Холден в будущем — это как бы материализованная мечта Толстого в первообразе правды, красоты и добра, только не оставшаяся в детстве, а реализованная осознанным взрослением. Впрочем, сама история Холдена, рассказанная Сэлинджером, все эти «тысяча миллионов» конфликтов, обрушившихся на него или же им самим на себя обрушенных, и есть история борьбы наивного, но чистого «первообраза» с теми отступлениями от истины, которые навязывает ему вступление во взрослость. Адаптация первообраза к окружающему его миру взрослых или рано усвоившему не самые достойные правила взрослой игры миру детей, конфликты, возникающие в соприкосновении двух разных норм бытия, и есть история отступления от идеала как в житейском, как в нравственном, так и в педагогическом смысле слова. Мы создали для себя удобные понятия — переходный возраст, трудный возраст, — как бы объясняющие взрослым повышенную конфликтность, которую переживает чаще всего в отрочестве каждый растущий человек. Но не слишком ли утешительна терминология, оптом списывающая все проблемы на спасительную необъяснимость возраста? Может, речь идет о последних боях детства за свою чистоту против обкатывающих личность, срубающих со ствола все сучки индивидуальности взрослых — даже не правил — нормативов? Может, это «первообраз правды, красоты и добра» прощается с нами фейерверком разнообразных протестов? Может, это наш общий мир, мир детей, взрослых и стариков, справляет тризну по таким, увы, нетраурным потерям, как сокращение честности, убийство прямоты и откровенности, смерть веры и добросердечия, впадение в летаргию отзывчивости и бескорыстия? Может, радость по случаю завершения переходного трудного возраста нелепа и вместо смеха были бы уместнее слезы, потому как покорность — или покоренность? — послушность, довольствование общепринятым, выверенность каждого шага, нежелание рисковать чаще всего означают не победу, а поражение взрослого мира? Что толку с того, что еще один не желающий рисковать вступил в уважающее себя царство равных! Что толку с того, что еще один разноцветный мир стал тусклее и похожее на миры иных одинаково дышащих и равно слышащих? Не потеряло ли человечество поэта, художника, ученого? И, напротив того, если внимательно вглядеться, не отыщем ли мы за благообразными ликами почтенных ученых и увенчанных лаврами поэтов, может, и состарившиеся, но вовсе не покоренные личности детей, оказавших сопротивление стандарту общепринятости, выдержавших борьбу за самих себя — за детскую наивность в понимании давно уже кем-то понятых и все же бесконечно непонятых явлений, вещей, понятий, страхов, предрассудков, ненавистей, очевидностей и любви к живому, к малому, к наивному, ведь наивность — тайный смысл всех откровений, сулящих открытия.
Все три книги, о которых идет речь, кроме всего остального, — остросоциальные вещи. Однако же самая социальная среди них — «Убить пересмешника...». Ясности ради заметим, что пересмешник — это птица. Она ничего не требует, ничего не хочет, она только поет, доставляя людям радость и наслаждение, и вот почему-то кто-то хочет убить такую птицу... Впрочем, роман написан как бы от имени маленькой девочки по прозвищу Глазастик, и это прозвище не случайно. Глазастик видит все, что положено видеть маленькому человеку с небольшой высоты его роста и взглядом, полным наивной и невинной откровенности. Только здесь уже не один первообраз правды, красоты и добра, не только идеальная совершенность ребенка играют свою объективную роль, но и мудрый взрослый, отец девочки по имени Аттикус.
И здесь мы вплотную подходим к важнейшему повороту рассуждений.
До сих пор, опираясь на суждение Толстого и полностью с ним солидаризируясь, я исходил из положения наиболее, увы, типического — первообраз, приходя в соприкосновение со взрослым миром, лишается индивидуальности, усилия общепринятых нормативов сводятся к тому, чтобы снивелировать особенности личности. Холден Сэлинджера страдает от прессинга стандарта требований, предъявляемых ему, и все его сопротивление — протест против этой изнуряющей нормативности во тьме одиночества.
Аттикус, отец Глазастика и ее брата Джима, — совсем уже взрослый Холден Колфилд, можно построить и такую цепь. Он, конечно, совсем иной, но он остался таким, каким остался наверняка лишь потому, что в детстве, а потом в отрочестве выбрал для себя нечто подобное тому, что выбрал Холден Сэлинджера, — спасать ребят над пропастью во ржи. Только став взрослым, Аттикус решил спасать не одних лишь малышей, но и взрослых, но и негров, что не так-то просто было сделать на Юге США в 1935 году.
Указание этой даты требуется мне для уточнения исторической истины, а вовсе не для того, чтобы подчеркнуть — мол, роман этот из стародавних времен, нет, наоборот. Надо всячески утверждать, что взаимоотношения детства, взрослости и старости — вневременные понятия. Время вносит лишь свои коррективы в характер этих взаимоотношений, дарует человеческим связям новые психологические оттенки. Честность, верность, надежность, говоря более возвышенными, философскими категориями Толстого — правда, красота, добро, — категории постоянные, вечные, нужные любому народу, — так вот, нравственные первоосновы всегда одни, и будь то Юг США в 1935 году или иное другое место в конце XX века, — предательство, зло, зависть всегда всякий народ признает за предательство, зло и зависть, а не за добродетель и благо. И великое счастье, что так оно и есть.
В исканиях добра и справедливости едино должно быть человечество и тогда, когда речь идет о детях.
Эта забота не может оставаться лишь абстрактным лозунгом. Первообраз правды, красоты и добра может быть не утрачен воспитанием и не выжжен жизнью при одном лишь очень серьезном усилии — если над сознанием ребенка будут распростерты ладони мудрого и любящего взрослого — учителя, отца или матери, вообще любого взрослого, который полон деятельной доброты.
Итак, Глазастик и брат ее Джим. Закрываешь книгу с полным сознанием того, что за этих двух ребятишек можно не беспокоиться. Их отец, честный и храбрый человек по имени Аттикус, помог детям сохранить самое главное, что требуется для спасения детства: истовую веру в необходимость праведной борьбы, в необходимость отстаивать справедливость, какой бы она тяжкой ни была. В этом романе малыши как бы выбредают из мира своего собственного детства во взрослый мир, освобождаясь от наивных пут детства, но это освобождение приносит неожиданное облегчение. Словно бы невзначай они узнают, что их Аттикус вовсе не старик, а самый меткий стрелок в округе и вовсе не равнодушный обыватель, а неподкупный и отважный служитель справедливости, если даже эта справедливость неудобна для него самого и даже его беззащитных детей. Как всякое зло, подлость тут бьет из-за спины, в темноте, бьет не по сильному отцу, а по его слабым детям, и хотя подлость оказывается поверженной насмерть — мы понимаем всю условность погибели зла: нет, нет, оно сдается не так легко и не так невзначай, как в романе, хотя романный исход представляется единственно истинным.
Итак, Аттикус. Я говорил вначале, что главные враги детей и детства — едва ли единственные, хотя и в самых разнообразных своих проявлениях, — бывшие дети, а ныне взрослые. Однако и главные друзья детей и детства — едва ли не единственные и тоже в самых разнообразных своих проявлениях — бывшие дети, ныне взрослые.
Друг всех детей своей округи, взрослый охранитель детства Аттикус, пронесший детские идеалы сквозь испытания взрослости и принесший это бесценное достояние своим детям, — вот он, проводник и спасатель, полномочный представитель деятельной доброты, способной сберечь и во взрослом мире наивные веры детства.
Как это возможно практически?
И просто, и трудно — сразу, в одно и то же время.
Просто потому, что к Аттикусу примкнут двое его детей — Глазастик и Джим. А где-то есть еще Холден. И живет в мире Дуглас, герой книги «Вино из одуванчиков».
В мире взрослых есть такие оазисы, что ли... Там собираются добрые дела взрослых, помнящих свое детство. Такие дела служат малышам, впрочем, это могут быть подростки с пушком, пробивающимся над верхней губой, вроде Холдена. Старшие, способные совершать добрые дела, делают их не из одного только удовольствия, но чтобы сберечь тех, кто переходит из детства во взрослость. Впрочем, они всегда думают и о стариках.
Дети сами по себе, конечно, большая сила. Но лучше, если у них будут такие проводники, как Аттикус и Холден. Они пойдут впереди слабых, указывая путь, и проведут тропами, обходящими зло, невежество, унижение. Правда, об эти угрюмые скалы все равно придется зацепиться, тут уж ничего не поделаешь, и все же это совсем не то, что вдребезги разбиться о них. Как это часто бывает.
Да, есть, пожалуй, на свете оазисы добрых дел, но это не значит, что в таких оазисах поют птицы, сияет яркое небо и греет безмятежное солнце, нет.
В оазисах идет работа. И, как всякая работа, она трудна, даже изнуряюща. Это необходимо.
Без изнуряющего труда оазис доброты скоро сократится, а потом исчезнет и вовсе. Поэтому добрые взрослые должны расширять свои пашни, высаживать семена, поливать их, пока не взойдут новые ростки.
Среди добрых взрослых дел — и книги, написанные разными писателями в разное время. И все же они об одном. О необходимости охранять первоистоки человечности в каждом человеке.
Среди пахарей доброты — три американских гуманиста: Рэй Брэдбери, Харпер Ли, Дж. Д. Сэлинджер.
Семейный детский дом

500 ₽

Собрано средств Подробнее
Семейный детский дом

Комментарии