ПРАВО НА ПРАВДУ
— Вы когда-нибудь писали стихи?
— В детстве, точнее говоря, в ранней юности. Но никогда их не печатал, никогда.
— А кто из современных поэтов Вам по душе?
— Я люблю Евтушенко, потому что, на мой взгляд, он многое соединил в себе из наследия русской поэзии. Хотя, я знаю, сейчас это не модно — говорить, что тебе нравится Евтушенко. Несмотря на это, я считаю его очень талантливым художником, который, безусловно, останется в истории нашей литературы. Уже остался, можно сказать. Вот его люблю.
— А кого из классиков?
— Здесь нельзя ограничиться одним именем, потому что большинство наших предтеч — люди, у которых есть чему учиться всю жизнь, и я боюсь, что нынешняя литература в лучшем случае их только повторяет. Я так думаю.
— Вам знакомо чувство литературной зависти? Иными словами, когда читаешь какой-нибудь рассказ, роман или стих и думаешь: ах, как жаль, что это написано не мной.
— Ну, здесь не так все просто. По крайней мере, черной зависти я никогда не испытывал. Но всегда по-доброму завидую тем людям, которые умеют делать то, чего не умею я, к чему бы я хотел стремиться. Я, например, из прозаиков высоко ценю Виктора Петровича Астафьева. Как человека, который может писать всем сердцем. Понимаете, перед писателем всегда маячат «ножницы» — пространство между замыслом и его воплощением. Замысел в голове, как правило, более тонок и искусен, нежели результат. Вот это пространство между «стартом» и «финишем» — показатель уровня мастерства. У Астафьева почти нет разрыва между его желанием и возможностью выразить замысел произведения своими непричесанными, глыбистыми словами, воссоздать на бумаге нравственные начала, которые ему близки и которые он хочет внушить читателю. Это большое мастерство.
— Я знаю, что Вас много переводят. Как Вы думаете, что в Вашем творчестве вызывает интерес именно у зарубежного читателя?
— В последнее время меня опубликовали в США — «Солнечное затмение», в Голландии, во Франции вышел только что «Паводок», готовится еще ряд изданий. Положа руку на сердце, скажу: я и сам удивлен, что меня читают на Западе. Но думаю, дело не во мне. Все объясняется любопытной тенденцией, которая, кстати сказать, нашим специалистам в области литоценок пока что малоизвестна. Встречаясь с иностранными издателями и писателями, я не раз слышал от людей разной крови, разных национальностей одно и то же: Запад устал от интервенции переводной — прежде всего американской — литературы, где все вертится по одному кругу: суперменство, те или иные катаклизмы, бесконечные убийства, мафия, секс... Словом, литературой, где кровь хлещет рекой и пачками падают герои и антигерои. В основном анти. И видимо, в той культуре возникает — не столько у молодежи, она-то это знает хуже, а у людей зрелого возраста, — ностальгия по нормальной человеческой литературе. Я всегда называю нашу литературу — литературой надежды, какой бы сложной, проблемной, аналитической, критической она ни была. Исторически так сложилось, что наша литература всегда несла человеку добрые истины, раскалывая его нутро и к этому доброму прикасаясь. А у Запада началась аллергия на кровь, он тоскует по традиционной нравственности мировой литературы. Нравственности у них как раз маловато, можно сказать, что она — дефицит. Поэтому они там и издают наши книги. И думаю, нам сейчас нужно ловить момент и воспользоваться этой благоприятной ситуацией, дабы наши произведения шли на мировой рынок широким потоком. Правда, от нас тут мало что зависит, каждая книга трудно пробивает себе дорогу. Тем не менее такое движение имеет место.
— Сейчас на Западе возродилась слезливо-сентиментальная беллетристика — розовой романтики, которую пишут дамы-литераторши.
— Правильно, это мода последнего времени, форма реакции на литературу жестокости и насилия. Должно быть, среди моря этой розовой литературы попадаются и достойные вещи, я не склонен рассматривать это явление только с отрицательной точки зрения. Однако оно приобретает коммерческие черты и в него вливаются сотни авторов, производящие суррогаты духовной продукции. Эта литература не надежды, а иллюзий и мода на нее схлынет, как только найдется какая-нибудь новая развлекаловка.
— А ведь и Вас в свое время поругивали за излишнюю жестокость и даже, насколько мне помнится, «натурализм» в описаниях...
— Не просто задача — смысл литературы в том, чтобы говорить с читателем предельно честно и откровенно. К сожалению, у нас процветает «приглаженность», идентичная этой самой пресловутой «розовости», такой, знаете ли, недоговоренной правде. А у читателя это вызывает одну естественную реакцию — реакцию недоверия. И часто случается так: критика вещает одно, а читатель думает совсем другое. Я далек от того, чтобы идеализировать читателя, — мол, читатель у нас разбирается в литературе не хуже профессионала, нет. Но что касается правды, то право на правду — особенно у молодого читателя, которого полуправдой не «уговоришь», не обманешь, — конечно же, было, есть и будет. Истовость писателя в том и состоит, что он болеет за душу и в конечном счете — за будущее этого неизвестного тебе молодого человека.
Я счастлив тем, что мои книги играют реальную роль в судьбах людей. Вот, скажем, только что я вернулся из лагеря «Орленок», где была детдомовская смена. Много там ребят читали мои книги, а одна девочка заявила, что «Обман» — это книга про нее. Мы часа четыре с ней бродкли, она мне исповедовалась, что для нее эта книга значит. Мне, конечно, было приятно, и в то же время эта не такая уж частая ситуация, когда книга воспринимается, как реальность, как участие в судьбе. Поймите, я не ставлю себе это в заслугу — вот я-де какой замечательный. Просто я отношу себя к тем литераторам, которые говорят с этими ребятами про их жизнь и стараются говорить честно.
— Должно быть, Вы с детства видели изнанку жизни?
— Дело в том, что когда мы росли, в 50-е годы, педагогическая система внушала нам, что нас ждет будущее прекрасное, светлое и безоблачное. Хорошо учитесь и ведите себя хорошо — и все будет отлично. Но оказалось, жизнь гораздо сложней, в ней есть такие заусеницы... Литературе и школе нельзя заниматься одними лишь заклинаниями, тем паче что это занятие недостойное. Литература должна готовить молодежь к такому душевному состоянию, чтобы она могла преодолеть трудности и не разувериться в жизни в каких-то наших нравственных основах. Этот, если хотите, критический подход к жизни — своеобразная форма защиты наших идеалов. А внушение голых посылок без аргументации, без объяснения причин трудностей сегодня ничего не значит. Это агитка, а не литература. Время агиток ушло.
— А Вам не кажется, что в школе нужно, быть может, начинать изучение литературы с писателей, приближенных к школьникам во времени?
— Я в этом глубоко убежден. Не раз выступал и в Академии педнаук, и в ИМЛИ и говорил о том, что наряду с классической литературой нужно активно вводить и курс современной. Не как внеклассное чтение, а включить в общую программу. Не отрывать жизнь от литературы — только так можно заинтересовать молодого человека и литературой и жизнью. А от современности уже можно идти к классике. Кстати, в свое время в новосибирском академгородке в физматшколе так и поступили. О современной литературе речь шла не только на уроках, но и после — на внеклассных занятиях. Хорошо помню, в сколь неформальный разговор о жизни выливались те занятия. После них, я уверен, и Пушкина ребята читали иными глазами и увидели в Пушкине вечные истины, которые в юном возрасте обычно до тебя не доходят, будь ты хоть семи пядей во лбу. В классике столько необходимых для жизни идей, что проходить «мимо» них — безумие. Эти идеи нужно пропускать через себя. Но сегодня к ним нужно подобрать новый ключ.
— Тогда такой вопрос... Когда-нибудь компьютер вычислит степень тематических, интонационных и прочих влияний на писателя, я имею в виду то, что сознательно или бессознательно берут литераторы от своих предшественников. А в какой мере классики повлияли на Вас?
— Одной русской классикой тут не ограничишься. Пушкин, Лермонтов, конечно. Не могу сказать, это их проза и поэзия влияли на меня напрямую. Мне кажется, что классики, помимо всего прочего, служат любому литератору великой укоризной. Надо постоянно держать в себе это чувство, всячески его пестовать. Сколько раз мы обращаемся к Пушкину в течение жизни! Казалось бы, все читано-перечитано, изъезжено вдоль и поперек, и все-таки всякий раз понимаешь, что он неисчерпаем. Есть специалисты, которые говорят: творчество Пушкина и все написанное о нем в разных жанрах соотносится как Монблан и маленькие кирпичики. И Монблан этот растет год от году, ибо таково веление гения. Безусловно, не менее высокую вершину представляет и Гоголь. И она до конца не взята, не открыта.
Я чту Ромена Роллана, его «Жана Кристофа». Я прочел его в студенчестве, просто захлебывался им — этим очистительным воздухом, какой-то необыкновенной прозрачностью. А сейчас боюсь перечитать, боюсь, что прочту эту книгу как-то не так и ее место в моем сознании несколько изменится. Хотя верю, что этого случиться не должно. Да, едва не забыл.
Лев Николаевич Толстой. К разговорам о его недостатках отношусь с иронией, ибо считаю, что ошибки его не менее велики, чем он сам. Если таковые, конечно, были.
Вообще, чем больше говоришь о классике, тем больше остается невысказанным. Не так давно я, болея, прочитал двенадцать томов переписки Чехова. Это чтение приблизило меня к Чехову-человеку с бренными его заботами и к той интеллигентности, которой всем нам так не хватает. Мы должны учиться у него иронии к самим себе и к окружающему миру, и даже к своему творчеству. Он оставлял какой-то зазор между собой и написанным, и, быть может, это обстоятельство и сделало его литературу истинно серьезной.
— А Вы — самоироничны?
— Тут, наверное, другое. У меня ощущение, что все мне дается с трудом. Для меня труд литератора — отнюдь не купание в радостях (хотя, конечно, бывает и такое). Во мне живут печаль и грусть. Печалюсь по тому, что не сделал или сделал не так. А чувство самоиронии, насколько я понимаю, — более высокое чувство, чем просто грусть, просто печаль.
— Это Ваше признание наводит меня на «ретроспективный» вопрос: был ли в Вашей жизни какой-нибудь шаг или поступок, о котором Вы бы впоследствии жалели?
— Знаете, я часто думаю об этом. Свою жизнь я порвал на две, нет, на множество частей. Литература, редакторский воз, да и другие «возы». В общем, я служащий. Я согласен, что литература требует всей жизни без остатка, «полной гибели всерьез». Но теперь я думаю, что жизнь менять поздно, что надо жить так, как начал. Тем более что с годами я пришел к выводу, что у меня есть одно преимущество в сравнении с «чистыми» литераторами: я все время соприкасаюсь с судьбами множества людей. Чужой горечи и проблем мне не занимать, в человеческом плане я мог бы жить спокойней, но служба уже стала для меня как бы привязкой к жизни, я без нее долго не могу, скучаю. Чтобы жить наполненно, одной литературы мне недостаточно. Я знаю, такой ритм съедает человека. Это какое-то медленное сгорание, но жить по-другому не умею. Прав ли, не прав — не знаю. Тем не менее работа в журнале, как и общественная работа, которой я просто-таки завален, дает мне ощущение полноты существования. Я живу ощущением поиска собственной истины, явление чисто индивидуальное, и журналистика много мне дает в этом плане. Впрочем, я не осуждаю писателей, отгораживающихся от «суеты» в своей кооперативной башне. Каждому — свое.
— Одно из самых ругательных слов в литературной критике — журнализм. С его поспешностью, публицистичностью, изъянами стиля...
— Даже самая задиристая критика часто «саморазоблачается», опровергая свои утверждения. Тот, кто обвиняет литератора в журнализме, глядишь, через неделю хвалит явного «журналиста», если тот умело и ловко сконъюнктурничал. Знаете, нестабильность критических суждений лишь закаляет собственные ощущения, дает уверенность в том, что надо идти своим путем. Будущее разберется, что останется в литературе, а что — нет. Ни от одного критика это не зависит. Можно стоять на голове, делать суперсовременные романы, которые будут читаться взахлеб, а в итоге в осадок выпадет пустота.
— Вампилов говорил, что браться за перо нужно лишь тогда, когда замысел не дает тебе спать по ночам:
— Да, я с ним согласен: автором должна владеть какая-то идея, в которую он свято верует и без которой жить не может.
С Сашей Вампиловым я был дружен, я работал тогда в ЦК ВЛКСМ и старался помочь многим ребятам-сибирякам. Знаю прекрасно его страдания, это ведь только сейчас его называют великим, даже определенное направление в современной драматургии объявили поствампиловским. Слава богу, справедливость восторжествовала! Но я-то помню те времена, когда в Москве у него не шло ни одной пьесы. Тяжело вспоминать, с какой горечью я смотрел его премьеру на столичной сцене, посмертную его премьеру.
— Вижу, Вы не очень-то жалуете критиков...
— Главный недостаток нашей критики — слепота. Стыдно, что такой человек, как Василий Макарович Шукшин, при жизни не получил столь же высокого писательского признания, как после смерти. Стыдно, что Олег Куваев был открыт по-настоящему только после похорон. Могу назвать еще целый ряд имен, но зачем...
— Вы написали роман и поставили точку. Что Вы ощущаете в этот момент?
— Всю ту же тоску и печаль. Ибо я не могу дать ему оценку, хорошо это или плохо. Ощущения стопроцентной удовлетворенности никогда не бывает. Год держу рукопись в столе, и только потом печатаю. Не потому, что я много там что-то переделываю, просто мне нужно время, чтобы отойти от рукописи и прочитать ее как бы со стороны.
— А над новой рукописью в течение этого года Вы работаете?
— Нет. Впрочем, когда как. Вообще моя метода для литератора-профессионала, наверное, не характерна. Я сажусь за стол только тогда, когда все, что во мне копилось и вызревало, начинает гореть. Не уверен, что, пиши я весь год по чуть-чуть, писал бы много лучше.
— А где Вам веселее всего работается?
— Вне Москвы. Я пишу, как правило, дома, у своих родителей. Они у меня живут в Кирове, в бывшей Вятке.
— Там, наверное, нет телефона?
— Недавно как раз провели. Но, как Вы понимаете, контактов я во время работы не ищу.
— Давайте вернемся к теме правды. Мне кажется, что полуправда на киноэкране выглядит не менее страшно, чем на страницах романов. А как складываются Ваши взаимоотношения с кинематографом?
— Относительно недавно вышел фильм по моей повести «Благие намерения». Режиссер Андрей Бенкендорф. Студия Довженко. Я не считаю этот фильм шедевром, тем не менее впечатление он производит и множество наград наполучал. Этот фильм взывает к чувству сострадания. Впрочем, по-другому и быть не может в фильме о детском доме и о современном сиротстве.
— Это был ваш сценарный дебют?
— Нет. Первый фильм был крайне неудачен, с точки зрения режиссуры («Семейные обстоятельства» по мотивам повести «Обман»), но нет худа без добра: эту вещь прямо по сценарию хорошо поставил Кировский ТЮЗ. Второй фильм был телевизионный, в двух сериях — «Мой генерал». Снимал его тот же Бенкендорф.
Мне не нравится, что многие режиссеры в кино рассматривают литературу лишь как вспомогательный материал. Так они, между прочим, и говорят на своем слэнге — «материал». Между тем мировая практика экранизаций показывает, что успех фильма впрямую зависит от внимательного отношения режиссера к основе — к тексту. Специфика кино в том, что за одно дело отвечает сонм людей, включая тех, кто не участвует в производстве фильма. В кино, конечно, главное — зрелищная сторона. Пружина действия. Я не против племени профессиональных сценаристов, но должен заметить, что многое у них делается левой ногой и задевает лишь самый поверхностный слой сознания. Конечно, у кино, с его системой госзаказов — огромные возможности, по сравнению с которыми литература превращается в занятие для любителей-энтузиастов. В литературных кругах мы много об этом говорим, но говорим пока впустую.
— Вы главный редактор молодежного литературно-художественного журнала. Что Вы думаете о молодых прозаиках?
— Молодая проза нынче переживает спад. Почему я в этом уверен? В 60-е годы по моей идее мы издали пятидесятитомную библиотеку «Молодая проза Сибири». Собкором «Комсомолки» я приехал в этот край и подивился гигантскому, невспаханному пласту тамошней литературы о Сибири. Мы, члены общественной редколлегии, прочли, по крайней мере, 250 рукописей, посвященных сибирской тематике: Распутин, Шугаев, Чивилихин, Машкин, Приставкин, Лихоносов, Потанин... Между прочим, Володя Орлов — ныне широко известный фантаст, вошел в серию с «Соленым арбузом». Молодым тогда было куда труднее пробиться в литературу. Сегодня статистика ужасает: в стране выходит 365 первых книг в год. Считаю это девальвацией. Каждое издательство стремится отчитаться в том, какое количество книг молодых оно выпустило, порой забывая о качестве. Поэзия молодых по большей части безлика. А стоящий рассказ или короткую повесть днем с огнем не найти. В 60-е годы были обоймы имен. Сейчас запоминаются лишь единицы.
— Писательство — это все-таки благородное занятие... Меня волнует другое: еще с времен античности преступление связывалось с глупостью, невежеством и так далее. В наши дни, к сожалению, на преступление идут неглупые, образованные индивидуумы, чем Вы можете это объяснить?
— Наше общество задумано как доброе содружество, как форма общежития. Идея коммуны, как реальной общности людей — великая идея. Мы же строим наш быт по принципу мелкоячеистой системы, где каждый живет сам по себе. Мы не дружим с соседями по лестничной клетке, часто даже не здороваемся с ними, и тоскуем по коммуналке, по общей кухне. Может быть, мы были тогда беднее, но была у нас тогда человеческая общность, а это дорого стоит. Теперь, мне кажется, мы живем по принципу: мой дом — моя крепость, и многие стремятся превратить дом-крепость в оазис для себя, любимого. Человеческие взаимоотношения от этого здорово пострадали.
Преступление сегодня начинается с того, что происходит, увы, повсеместно, с — я придумал для себя такую формулировку — бытового предательства. Дружат люди, дружат, что-то их связывает, а потом вдруг не за понюх табаку предают друг друга... В нашей культурной традиции всегда были в чести понятия мушкетерства, благородства, дружбы, самоотверженности... Все это были действенные начала, которые, к несчастью, все дальше уходят от нас, более того, обесцениваются. И обесценивают их, прежде всего, взрослые. Я, например, своими ушами слышал, как одна мамаша внушала своему сыну — молодому учителю, которого направляли на работу в район: «Ни с кем не дружи, ты должен иметь со всеми ровные отношения». В мои представления такой совет никак не укладывается.
— Иными словами, «оазис — для себя» и «бытовые предательства» — шаг к преступлению?
— Да, к немотивированной жестокости ко всему живому. «Комсомолка» писала — с ужасом читал — о девичьей жестокости: девицы дерутся на танцплощадках, выбивая друг дружке глаза острыми каблуками, а парни даже не в силах их разнять.
— Из газет мы узнаем иногда о тревожных случаях немотивированной жестокости среди молодежи. Чем Вы объясняете эту жестокость?
— Распущенностью. У многих явлений есть социальные формы, но эти — продукт дурного воспитания. В 50-е годы никто не заставил бы женщину драться. Сегодня драка в моде. Это некий шик — женское каратэ и прочее. Да и в быту женщине муж часто не нужен, зачем ей «заработчик», если она сама получает не меньше? И ведет себя соответственно. Как мужик. Она заводит ребенка и не хочет иметь на руках еще и мужа, неважно, инфантил он или нет. Все это проявления растущего эгоцентризма, эгоизма человечества. И все современные писатели — такие, как Айтматов, Астафьев, Бондарев, Быков, делают благородное дело, воюя с этим. Но сегодня их усилий уже недостаточно. На многих литература уже не действует. Нужно подключить весь наш пропагандистский аппарат, всю нашу педагогическую систему и внушать людям, что есть доброта, честь, товарищество. А пока благополучные дети сдают своих родителей в дома для престарелых, девчонки рожают и сдают детей в дом ребенка. Корни этих поступков, граничащих с преступлением, и лежат в сфере нравственности.
И вот что я думаю: физическое воспитание требует постоянных тренировок, эстетическое воспитание — ежедневных репетиций. А нравственное, оказывается, не нуждается ни в каких тренировках и репетициях?.. В стране должна быть создана разветвленная система нравственного воспитания, начиная с детского сада. Надо, чтобы люди научились помогать друг другу. А то мы только соревнуемся: кто лучше одет, кто что достал и так далее. С нынешним отношением к нравственным проблемам от ближайшего будущего хорошего ждать не приходится.
И это печальный — но факт.